НЕХОЖЕНЫМИ ТРОПАМИ
Люблю свои бесконечные корреспондентские встречи с людьми. Каждый настоящий человек у нас, что бы он ни делал, идёт нехоженой тропой, прокладывая путь вперёд, и в знакомстве с ним всегда таятся радости больших и маленьких открытий.
Едешь в очередную командировку — будто собираешься читать невыдуманную книгу о новой жизни, о неизведанных ещё силах человеческих душ, устремлённых за светлой мечтой. И не так важно, кто это будет сегодня: председатель колхоза, думающий и образованный человек, малограмотная ли, но мудрая колхозница, партийный работник, тракторист, библиотекарь, садовод, учитель — с каждым сами собою находятся общие интересы, радости и печали, общий язык. Однажды познакомившись с ними, о них уже не забываешь, к ним всегда хочется заехать снова.
Есть среди них и такие, с кем хорошо побыть даже молча, слушая их речи-думы.
О таком человеке я вспомнил как-то, пробираясь в Медынь. Он жил недалеко в стороне от моей дороги — километрах в пяти. На этот раз я шёл пешком, заходя то в один, то в другой колхоз. «Пять вёрст — не крюк: заверну и к Кириллу Петровичу».
Стоял июль. День был ясный, просторный. Такие дни часто представляем себе, вспоминая наше тихое российское лето. Белобокие облака, наклубившись вволю, стали смирными и отдыхали в вышине. Жаворонки, кузнечики заливались так дружно и непрерыв-но, что ухо уже не улавливало их концертов, и ему чудилась вокруг безмолвная полуденная тишь. Изредка, будто ударившись о певучую струну, взвывал около уха овод и тут
[3]
же замирал, пропадая в стороне. В воздухе плыли сладкие запахи зреющих колосьев и скошенных лугов.
Шёл я напрямик через луговину, на которой уже стояли опрятно причёсанные свежие стога сена. Думал о Петровиче и всё отчётливее вспоминал его.
Мы не виделись с ним больше года, с тех пор, как я написал о нём в газете. То был рассказ о рядовом колхознике Кирилле Сафронове, человеке, который никогда не унывал и выбирал себе самую тяжёлую работу.
Колхоз у них заплошал от войны, хлеб не родился, люди норовили уйти либо на бумажную фабрику, либо на каменные карьеры, а этот крупный и весёлый человек никуда не уходил. Он работал, не спрашивая платы, будто знал никому неведомый секрет скорого вознаграждения. И работал он по-особому — искал новые, нехоженые тропы, хотя и часто набивал себе на них «синяки и шишки». Людям при этом казалось, что ушибы только развлекают его — он рассказывал о них охотно и весело, как умеют признаваться в своих неудачах только люди, сильные духом и обладающие добрым зарядом юмора. К слову, Петрович любил сказать, что ежели искать здоровый дух, то «у нас его хватит на двух».
На этот счёт мужики вспоминали многие истории, но особенно любили вот какую.
С фронтовых времён донимала Кирилла какая-то презлющая «холера», которая засела «в нутре». Иногда она пыталась свалить его с ног, но он только подсмеивался над нею в душе и покрякивал. Один раз она всё же загнала его в больницу. Крупный человек с пережаренным на солнце лицом лежал в палате, морщился, поворачиваясь на другой бок, но тут же лукаво подмигивал своим новым дружкам-приятелям. Они восторженно хмыкали, презлющая «холера» унималась, будто сконфузившись, а Петрович уже мурлыкал себе под нос:
А но-чка темы-ная-а бы-ла-а...
В день операции дружки собрались около двери в операционную, готовые со скорбными лицами проводить Петровича в страшный зал и ждать, пока его вынесут обратно — живого или мёртвого. Среди белоснежных сестёр он шёл в коротком халате «своим ходом» — большой, небритый и хмурый. Около двери увидел постные физиономии дружков, придержал шаг. Потом расправил плечи, не поморщившись от боли, и потихоньку
[4]
подмигнул — мол, не робей, братцы, мы её сейчас, холеру, к ногтю!
«Братцы» видели, как сквозь хмурую маску опять проглянул вечно непобедимый Кирилл Петрович с весёлыми чёртиками в глазах, и заулыбались на прощанье.
Его не выносили долго. Дружки поминутно поглядывали на часы, на закрытую белую дверь, на зеркальную табличку с пугающей надписью «Операционная». Наконец, за дверью послышалось тяжёлое шарканье ног, она отворилась, кто-то поспешно стал отворять другую. В проходе виднелись понурые сёстры с носилками в руках. Часто переступая, они вынесли свою грузную ношу на свет. Человек на носилках был накрыт простыней по самые глаза. Они ввалились, но один был открыт, искал дружков и... смеялся!
В палате на койке, когда ушли сёстры, Петрович поморгал, шмыгнул носом. Дружки вопросительно-тревожно глядели на него. «Жив курилка»! — доложил он им глазами, стараясь не шевелиться, а брови насмешливо поднялись, и дружки опять услышали знакомое:
А ночка темы-ная-а бы-ла-а...
Не из простеньких мужичок Кирилл Петрович. Крупный, рыжеватый с круглым лицом и головой, остриженный по-солдатски — под машинку, он любил волю, простор — это его стихия. Чубов, бород и прочих украшений недолюбливал — мешали они ему.
По лугам и полям любил ходить в лёгкой ситцевой рубашке без пояса, без шапки и босиком, «разумши», как он говорил, — вольным ровным шагом сеятеля. Ему радостно было чувствовать тёплую землю под босой ногой и на ходу размахивать руками широко и не-торопливо, как большие часы маятником. Идёт лукаво и задумчиво прищурив свои добродушно-озорные глаза, чуть припухшие над бровями, и смотрит высоко вдаль, будто вся земля, которую он видит, согласилась слушаться его, а ему ничего не стоит промахать по ней сейчас до самого горизонта, если не подальше.
Но, надо думать, не одно это держало его в захудалом колхозе и заставляло искать там потруднее дела, не спрашивая платы. Сам он ничего не объяснял, а только говорил, что с нынешней наукой «сильно можно тряхнуть матушку-природу», заставить её быть добрее к человеку. Конечно, неподкованному скользко бороться с
[5]
нею — в колхозе ни агронома, ни другой какой-нибудь учёной силы не было. Но он всё-таки лез в драку, а «матушка» мудрила над ним, не давалась и норовила потрясти самого. И трясла, да не единожды!
Первый раз ему попало, что называется, не за понюх табаку. Сидели, сидели правленцы, почёсывались, а когда сентябрь ввалился в ворота — хватились: «Ступай, Петрович, завтра сеять». А семена тогда ещё рассевали «пятирядной сеялкой» — правой рукой, не хватало машин-то после войны. Подумал-подумал бывалый солдат, почесал, как водится, затылок, а, видно, делать нечего — надо идти. Взял дружка своего—Фёдора Панкратова — пошли. Земля уже холодная была, по утрам заморозки.
Сеяли неделю, сеяли другую... Ноги и плечи как свинцом наливались — пудишек-то порядочно перенянчишь, горстями раскидаешь за день. Но это — ладно. Страшно становилось — вот что! Оглянутся дружки: пора бы на дальних участках всходам быть — нету. Голая земля. Сеяли-сеяли, кидали-кидали зерно, мешков сто раскидали — как в море высыпали. Нету! Кого хочешь робость возьмёт. Дней через несколько кое-где розовенькие иголочки взошли. Весной зеленя были реденькие, чахлые.
Осерчал Петрович и так сказал председателю:
— Если нынешним летом ты меня в половине августа сеять не пошлёшь — позже не пойду — сам ступай.
А оно тогда и вправду хоть самому председателю иди: кроме Петровича и Фёдора в колхозе мужиков, считай, и не было; кузнец ещё был да инвалидов четверо. А женщины сеяли неважно. Так что скоро убедил Петрович председателя. Ну уж зато дождался сева, как праздника. Раньше всех начали.
— Ух, мать честная! — вспоминал он потом, азартно тряся головой. — Вышли мы без шапок, разумши. Тихо, земля тёплая, мягкая, аж ноге радостно. Идёшь, оглянешься, а рожь чуть не следом за нами всходит...»
Разохотились гвардейцы — держись, матушка! Что ж, покоряется! Она бы и совсем покорилась, кабы всю науку знать — какое обхождение с ней требуется. Но всю-то откуда ж Петрович узнал бы! До этой поры по-простому делалось: навозу не жалей, да вовремя сей. Но это ж только азы. А особа-то она привередливая: промахнёшься — сама не подскажет, хватишься, да уж
[6]
поздно. Мотай, Кирилл, на ус да будь умней другой раз.
Правда, слушал зимой районного агронома, вроде всё запоминал: подкормка, весеннее боронование. Женщинам даже объяснял, которые сомневались, не повредит ли, дескать, всходы борона? Оно с непривычки действительно кажется, что повредит, а на самом деле — только польза. Корка ведь! Корням душно под нею, томно... Петрович шевелил пальцами, стараясь изобразить множество корневых нитей, целые сети живых волосков, которые спутались под коркой обширного поля. Они шевелятся, ползут во все стороны, присасываются к иссыхающей почве, ищут соков и воздуха. Им тяжко.
— Тут им — борону, — двигал Петрович кулаком вперёд, тараща глаза. — Как взрыхлил, как дал им дыхание, удобрений подбавил, ну и пошла-а!
Но на деле она пошла, да не туда — рожь-то. Сыпали ей гвардейцы подкормку без разбора, старались, аж рубашки к лопаткам прилипали. Как поднялась она — туча! А потом дождь прошёл — и полегла. До налива ещё полегла.
Опять рассерчал Петрович, но теперь уж не на председателя. Подкузьмила-таки старая! Нашла слабинку. И так и этак прикидывал: чем же ей не угодили? Надел новую рубаху — пошёл к агроному.
— Без калийной соли поляжет,— убеждённо подтвердил тот. — Это обязательно. Надо было вам и калийной припасти.
— Да шут же её знал! Всё-то за один раз нешто упомнишь! Ну, ладно, за битого двух небитых дают.
Осенью опять гвардейцы шагали по пашням, подталкивая животами севалки. А весной вставали часа в три. Выйдут темно, лужи замёрзли, ледок хрустит под ногами. Зайдут, разбудят Петьку Филатова, парнишка покряхтит, протирая глаза, но глянет на Петровича и сразу расправится, станет бравым и взрослым. Втроём пудов двести рассеют за утро. Петрович покрикивал старухам:
— Девчата, помельче селитру толките, куда это такие оковалки!
«Девчата» ворчали в ответ, но не громко.
Как-то утром по дороге шли знакомые карамышевские мужики — Данила с Алёшкой. У них там, в Карамышах, агротехника тогда была ещё дедова, а хлебушек колхозники по большей части добывали в пригородных
[7]
магазинах. И эти «витязи», видно, туда же и за тем же держали путь. Остановились, поглядели, крикнули:
— Опять колдуешь, Кирилл Петрович?
Бодрости и юмора Петровичу не занимать — ответил:
— Ваша работёнка, конечно, не такая пыльная.
— Ну-ну, валяй, — скисли остряки. — Только сеять вы каждый год сеете, а «жать» тоже норовите в хлебном ларьке.
Обычно Петрович умел ответить так, что обидная шутка отскакивала от него. А тут пришлось просто сделать вид, что ничего не расслышал. Но когда ребята скрылись за бугром, он ещё раз вернулся к дороге и пошёл вдоль неё, рассевая добавочную порцию селитры. Рассеял, поглядел вслед Даниле с Алёшкой своими припухшими глазами и погрозил беззлобно:
— Ну, я на вас отыграюсь!
За эту весну он на всех отыгрывался: и на природе, и на посевах, и на самом себе. Девяносто шесть гектаров — это девятьсот шестьдесят тысяч квадратных метров, проще сказать — 320-километровая полоса в три метра шириной. Вот эту полоску за весну они втроём трижды прошли с гружёными севалками. Петьке Филатову тяжелей всех было — пыхтит парнишка, а идёт, каждый уголок обсеет.
«Ну, уж на этот раз всё ей дали, — размышлял Петрович, — и влагу, и жир, и крепость». Первый раз прошли с аммиачной селитрой — рожь посинела, как лук стала. Прошли второй — тучей подниматься начала, узнать нельзя. Дали ещё раз — на, вволю! «Только бы не пересолить, ночка тёмная!» — с опаской почёсывал свою круглую рыжую голову Петрович.
Насытилась матушка. Кирилл и сам видел, что теперь насытилась. Стояла — стена стеной, мышке пробежать негде.
Чем это кончилось, я знал только понаслышке, и мне уже не терпелось скорее снова увидеть Кирилла Петровича.
;На краю луга колхозники стоговали сено. Время у них, видно, подошло к обеду, они расходились,— кто под стог, кто под куст. Женщина в белом платке потопталась на краю стога, прицеливаясь, куда ей слезть, потом глянула на небо, на далёкое тёмное облако и пронзительно закричала:
[8]
- Эй, бабы, погодите-ка расходиться-то — вон замолаживает!
Несколько человек с недоверием оглянулись на неё, потом на облако. Рядом с женщиной на стогу стоял стриженый мужчина в рубашке, обсыпанный трухой. Он топтался, глядя себе под ноги, и говорил негромко:
— Ну-ка, давайте вот сюда, в середину бросайте — середина у нас плохо набита.
Я узнал его: Петрович!
Все молча вернулись, и большие косматые охапки сена опять полетели на стог, на Петровича и женщину в белом платке.
Нигде так дружно и весело люди не работают, как на сенокосе. Один сказал — другие отозвались тут же, кто-то взялся за грабли — и все за ним, и пошло — нипочём не устоишь в стороне. Мне попались чьи-то вилы, в охотку я стал замахивать сено на стог, крикнув приветствие Кириллу Петровичу. Круглое рыжеватое лицо его, стриженая голова, обсыпанная сеном, выглядели что-то сердито. Но распоясанный, в лёгкой рубашке, он по-прежнему был ловок и ухватист.
— Донял этот дождь! — заговорил рядом со мной парень, тоже показавшийся мне знакомым и, кажется, узнавший меня. Майка на нём взмокла, сенная пыль налипла на волоски потных рук и шеи. — Задерживает он нас маленько — хлеба уже настигают.
— И настигнут?
Парень только поплевал на руки, лихо подмигнул и, крякнув, взял на вилы чуть не полвоза сена.
— Поднатужимся, — отозвался за него со стога знакомый густой бас Петровича. — Этот вот к вечеру готов будет.
— И другой начнём, — словно общее решение объявил парень.
После аврала мы шли все рядом под куст, на котором висели пиджаки, узелочки, корзинки с едой. Кирилл Петрович шагал рядом со мной своей вольной походкой и вытряхивал из-за мокрой рубашки колкое сено. Лицо у него почернело от солнца, щетина на щёках и круглом подбородке придавала лицу добродушно-диковатый вид. Парень в мокрой майке не отходил от нас.
— Тонн восемь нынче заготовочек махнём, — объявил он, видимо, специально для газеты.
[9]
— Ты там был, на тех лугах? — не оборачиваясь к нему, спросил Кирилл Петрович.
— Не был, а видал: четыре подводы туда пошло.
— А сено там готово?
— Долго ли его там готовить! — Парню нравилось выглядеть осведомлённым в таких важных делах. — Растрясут, раз-раз — накладывай и пошёл. Оно там почти сухое.
Мы плюхнулись под куст.
— А ей ветер сейчас нипочём, — говорил, должно быть, о туче худощавый старик с чёрной, ещё не отросшей как следует бородкой. — Нипочём! Она ведь там во! — закрутил он кулак вокруг кулака, — что делает, в-во! У них там свой ветер. А как же, скопление-то какое! Это до Ильина дня. После Ильина — тогда они рыхлые бывают, тогда по ветру начинают ходить...
— А как по-вашему, — крикнул Петрович, стоя на коленях и нарезая хлеб, — эти дожди — хорошо или плохо? — Глаза его хитровато улыбались. Он ждал, перестав резать. Старик ответил, что хорошо. — То-то! — похвалил его Петрович. — Раньше за такие дожди попов пьяными поили. Недели две, бывало, без просыпу за такие дожди... Для ярового, для картошки — как же!
За кустом старик вспоминал какую-то помещицу:
— Бывало, столько навозу скупает — ужас! Ну, враг — не человек была. Это поискать такую, чёрта. Солома, бывало, пятилетняя, десятилетняя гниёт — нипочём мужикам не даст. Лучше пусть пропадает.
— Зато управляющие нажились, — откликнулся Петрович.— Дома какие повыстроили! Она ведь в последнее время из ума уж выживала. Илюшка-то, он ить денщиком у неё был и вроде за сторожа. Во-он — Илюшка, около пруда-то там... Бывало, спрашивает (басом говорила) :
— И-илья! А завтракала я нынче, аль нет ещё? — Ну, что ж тут с неё спросить?..
Петрович резал хлеб, сало и говорил о зловредной барыне так мягко, будто речь шла о несмышлёном ребёнке, которого он, Кирилл Сафронов, большой и сильный человек, не хотел занимать ни словом, ни делом — есть ему с кем схватиться!
За кустом продолжали ещё что-то вспоминать про старину. Кирилл Петрович усмехнулся, крикнул:
[10]
- Ты что, ай уж отжил свой век — всё назад глядишь?
Отдыхая, Петрович лежал на боку, глядел куда-то через свои ноги, жевал хлеб с луком и салом и рассказывал, как попугала его природа-матушка прошлым летом.
Клали они стог. А сено было молодое, жирное. Кирилл Петрович поглядел — вроде сухое. Однако сказал:
— Давайте, на всякий случай, присолим... Отволгнет оно.
Присолили, всё честь честью. Как-то глянул Петрович в окно — ему из окна хорошо те луга видны — мать честная! Пар идёт из стога. «Ну, — подумал, — натворил делов!» Подошёл к стогу, а он ма-аленький стал, маленький. И уже перестаёт «гореть»-то. Спрессовался, стало быть, крепко. «Ладно, — решил Петрович, — пусть так и остаётся — испытаю, что будет». А сам — ни слова никому. — Зима легла. Давайте, — говорит, — с этого стога начинать». Поглядел — сено вроде хорошее, только что цвет бурый. Дали коровам — едят за милую душу.
— А сейчас вот читаю газету, — хохочет Кирилл Петрович. — «Бурое сено». Оказывается, так и надо делать. Ну, что ж я раньше-то не знал!
Вечером мы шли к нему домой. Просторные сандалии хлопали у Петровича на ногах. Одной рукой он держал вилы на плече, а в другой бережно и неловко сжимал толстыми корявыми пальцами букетик земляники, нарванной внучатам где-то на кочках.
— Что ж, Данила с Алёшкой, — опросил я, — не приходили с повинной головой?
Кирилл Петрович виновато улыбнулся, сожалея, видимо, что не сможет ответить так весело, как положено победителю, и сказал негромко:
— Были... Сперва мне колхозники рассказывали: «Ходят, мол, твои карамышевские «крестники» по дороге, останавливаются и все головами качают». Ну, надо думать! Двадцать три центнера с гектара. Закачаешь! Потом, гляжу, идут, издали ещё кричат:
— Ну, брат, Петрович, хо-ро-ша-а.
Кирилл Петрович ещё сбавил тон, сказал совсем застенчиво:
[11]
— Ну, я тут как-то... тово... Не хотел старое поминать. Гордиться мне вроде было неловко. Говорю: хорошая рожь. Бывает, говорю, ещё лучше, но эта тоже ничего.
Было уж темно, когда мы вошли в деревню. Маленькой избушки Софроновых, затерявшейся в огороде, я не увидел. От неё шагнул на улицу просторный, но ещё не отделанный дом.
— Ссуду брали? — спросил я.
— Нет, обошлись так, — ответил Петрович и объяснил: — Крепнет дерево, крепнут и сучья.
После ужина он постелил около дома на сене, слегка развалив копну, и мы легли. Сено шуршало под головой. Запах нашего пота и душистого сена сливался в одно, возбуждая ощущение вечно здорового и крепкого трудового бытия. Хотелось вытянуться, смотреть на звёзды и думать. Петрович тоже не сразу заснул.
— Трудное время пережили, — заговорил он, будто читая по звёздам. — Трудное... Всё, бывало, думаешь: «Нуждишка проклятая, как нам поскорей спихнуть тебя с шеи долой?»
Он задумался, глядя на звёзды.
— Крепнет дерево... — продолжал размышлять вслух. Голос его приобрёл дремотную расслабленность. — Этого и надо было ждать. Не нынче, так завтра. Никак не могло быть иначе...
Помолчал, добавил:
— Всё можно одолеть. Трудность любую... Можно* Только иди смело и знай, что твоя дорога — верная. Смело иди!..
Кондрово 1949 г.
[12]